№71 / Осень 2017
Грани Эпохи

 

 

Владимир Калуцкий,

член Союза писателей России

 

Власовец

О них вслух начали говорить где-то с средины шестидесятых годов. Помню одного такого, ветеринаром работал. На двадцатилетие победы все наши мужчины праздновать вышли. У каждого "медалями на потных гимнастёрках Звенела география Европы". А этот в кургузой телогрейке, плохо выбритый, проехал мимо в своём конном ходке и фронтовики примолкали, по мере того, как он огибал сельскую площадь.

Власовец – было ему имя. Оно задавило и вытравило в нём фамилию и иные личностные особенности. И жены у него не было. И детей. А жил он в собственной столбяной избушке, что осталась ему от родителей.

Нам, пацанам, никто не объяснял, что значит его прозвище. Но сами отцы так произносили это слово – власовец – что звучало в нём полное отторжение от мира людей. И мы своими пацанячьими душами возненавидели власовца и сторонились его возка с каурой лошадкой, как заразного.

Уже с возрастом я начал осознавать поведение тогдашних фронтовиков. Каждый из них ходил под огнём, каждый рисковал жизнью, но на предательство не пошёл никто.

А этот...

В семьдесят первом году я ушёл в Армию. В день присяги нас торжественно повели на концерт в симферопольский гарнизонный Дом офицеров. И там, в вестибюле, на громадной фотографии солдат 1941 года, я увидел и узнал власовца. Он стоял в шеренге других солдат, сжимал винтовку и глядел в мир не пришибленным, не придавленным, а нормальным человеческим взглядом. Уверенность и сила была в его взгляде.

После концерта я узнал, что снимок этот сделан в начале войны на Калининском фронте, и о судьбах солдат с него ничего не известно.

Я с нетерпением ждал отпуска, чтобы поговорить с власовцем. Служил примерно, и через полгода оказался дома, получив "десять суток краткосрочного отпуска, без учёта дороги".

Для начала копию фотографии показал отцу-фронтовику. Он мне сказал: "Не лезь в это дело, навсегда запачкаешься". Отец знал, что говорил: у него брат, мой дядя Иван, пропал без вести, и это незримым пятном легло на семью. Тогда ведь во всю действовало сталинское положение о том, что "у нас нет пленных, у нас есть только предатели". А пропавший без вести вполне мог оказаться пленником. Такое случалось, и никто не хотел возвращения пропавших без вести.

Но я пошёл к власовцу. В хатушке его стоял устойчивый запах рыбьего жира, под чёрным от копоти потолком висела лампа с толстым пузырём.

Было сыро и тускло. Власовец лежал под драной шубой на лежанке и тяжко кашлял. Когда я показал ему фото, он слез с лежанки, шубу развернул на плечи и высыпал себе в рот белый порошок из мелкого пакетика. Потом запил из банки с водой и спросил:

– Ты теперь служишь в армии?

Я ответил. Завязался разговор и оказалось, что власовец знает всё о всех селянах и даже пацанов различает по имени. Спросил меня об отце, братьях. Но я всё норовил перевести речь на фото.

Он сунул в печку пучок хвороста, огонь задрожал на его лице:

– Чего тут рассказывать? Не поймёшь ведь...

Впрочем, слушай. На фронте я был с первого дня войны. К зиме сорок первого нашу разбитую часть влили в 33 армию генерала Ефремова. Понимаешь, солдат – беда стране, когда в предатели она легко сдаёт и отдельных бойцов, и генералов, и целые армии. Ваши отцы сейчас ходят в орденах. Герои! А мы всей армией оказались в злодеях. И никому невдомёк, что мы Москву отстояли, а я никакого отношения ни к Власову, ни к его воинству не имею.

Он говорил очень тихо, едва перекрывая треск горящего хвороста:

– Мы всю зиму прикрывали Москву со стороны Вязьмы. К весне оказались в окружении. Грязь, бездорожье, технику побросали. Все изранены, покалечены. Сам Михаил Григорьевич на носилках. У деревни Горнево прижали нас – никак! По цепи прошелестело: – Врача генералу... врача.

А врачей уже поубивало. Я ветеринар, пробился к носилкам. Ни бинтов у меня, ни патронов к винтовке. А тут рядом ухнуло – присыпало комьями грязи. Когда стряхнул её с плеч – вокруг генерала все поубиты. Сам он хрипит кровавой пеной:

– Сынок, застрели меня... – и царапает непослушными пальцами по кобуре.

А между деревьями уже фашисты видны. И дальше всё неосознанно. Лишь подумал: "Первой пулей генерала, второй – себя".

И я выстрелил генералу в сердце.

Но второй пули в нагане не было.

Меня сначала оглушили прикладом, потом я оказался в колонне пленных. Впрочем...

Впрочем, к вечеру нас, пленных, выстроили на сельской площади в шеренгу, лицом к шеренге немцев. А посередине лежал генерал Ефремов. И генералу-немцу, в шинели с красными отворотами, именно я подтвердил, что перед ним лежит убитый русский генерал Ефремов.

Немцы похоронили Михаила Григорьевича Ефремова со всеми воинскими почестями, как пример несгибаемости воинского духа.

А у меня начался кошмар плена. Освободили наши же в сорок пятом. Но как только в особом отделе я назвал последним местом службы 33 армию, как меня тут же отправили в лагеря. Как изменника Родины, вместе с власовцами.

А дурная слава бежит впереди человека. Я ещё не успел в шестидесятом вернуться домой, а тут уже меня заклеймили. Власовец. С тем и умру.

Я поблагодарил и собрался уходить.

– А нельзя ли оставить карточку? – опять очень неуверенно, приниженно, словно у особиста, спросил он.

И я её оставил.

А потом уехал в часть. Скоро поступил в военное училище и к окончанию его с треском вылетел за ворота, потому что объявился пропавший без вести в войну мой родной дядя Иван. Он не был в плену. Но у советского офицера анкета должна была быть безупречной. Без родовых пятен. Ведь народ всё знает и не ошибается никогда.

 

 

Ваши комментарии к этой статье

 

№67 дата публикации: 01.09.2016